еще учитель говорил, что лошадей рисовать очень трудно, Георгий знал, что у лошадей есть свои характеры и это надо уловить. Лошадь для конного двора он написал добрую, терпеливую, но сильную, с большими копытами, смирную.
Георгий не был ни охотником, ни юнгой на корабле, ни джигитом. Просто иногда замечал во всяком деле что-то такое, чего не замечали другие, даже специалисты. Но это бывало только иногда и давало повод для ложных представлений. На него поглядывали с удивлением: откуда, мол, знает?
Художники, приезжавшие на стройку из краевого центра, не считали Георгия талантливым, полагали, что он просто работяга, сидит тут, чтобы потом хвастаться. Восполнить «подвигом на стройке» отсутствие образования.
Георгий поднялся на второй этаж и, спросив номер Гагаровой, постучал в дверь.
— Ко мне нельзя! — тревожно ответила Алиса.
Георгий сел на диван напротив окна. Лошадь его понуро ждала у подъезда.
Дежурные по гостинице, их было несколько, о чем-то громко кричали. Можно было подумать, что они ссорятся. Но в их голосах не было заметно раздражения, скорее, было согласие, они кричали от избытка утренней энергии, как кудахчут по утрам куры, спрыгнувшие с насеста, или поют птицы. Кричало радио, громко и хрипло — казалось, что помятый бумажный репродуктор, круглый, как синяя тарелка, спрыгнет сейчас со столика.
Георгий ждал. Лошадь скучала, белела у подъезда. Алиса открыла двери. Георгий вошел. Она сегодня свежая, тщательно причесанная. Но все же для своих тридцати лет невероятно толста и поэтому кажется гораздо старше. Глаза добрые. Смотрят на Георгия несколько смущенно.
— Вы тепло оделись?
— Да…
— Но у меня есть для вас доха. Правда, день будет теплый, не больше двадцати пяти градусов.
— О боже…
Он подал ей пальто с меховым воротником. Они вышли и сели в сани на сено.
— Поехали. Рассвет смотреть опоздали. Да и не увидели бы. День мглистый. А перед рассветом снега, река, сопки становятся тут совершенно синими, чистый аквамарин.
Да, живописцы дорожат рассветом. Но для нее рассвет уже давно был тем временем, когда расходились компании. Это конец встречи, итог какого-то очередного собрания друзей. Приятная истома, иногда опьянение, куча окурков в пепельницах. Иногда — новые ощущения. Радующие впечатления, которые потом, к вечеру или на другой день, вдруг становились неприятными.
Рассвет тут — это красота природы, не окончание дня, а его начало, здесь совсем не так, как дома.
Алиса начинала как график. За последние годы имели успех ее критические статьи. Но она все-таки любила свое дело. Больше того, она любила всякое дело.
— Вы бывали в Гаграх? — спросила она.
Она умолкла. И он умолк. О красотах юга разговоры его мало трогали. Может быть, потому, что обычно слышать их приходилось от людей, которыми Георгий не интересовался. Эти люди не любят Сибирь и хотят всегда уехать из нее. Поэтому и сам юг казался ему прибежищем подобных личностей, далеких и чуждых краю, где трудился Раменов.
Но после того как он встретил Нину и полюбил ее, это было уже после службы в армии, и его потянуло на юг. Она родилась там и выросла, и ее рассказы приоткрыли ему совсем иные стороны южной жизни.
Сам Георгий — из семьи старого сибирского врача…
Алиса совсем не хотела сравнивать красоты здешней природы с южной и не собиралась упрекать Георгия. Она просто вспомнила то, от чего ожило сердце и согрелся уголок его. И она не раз любовалась рассветом. Не на вершине хребта, правда, а в парке, в Гаграх. Глядя на горы и на море.
Если бы Раменов знал, как она благодарна ему за напоминание о рассвете, об этом сказочном мире, в котором и она побывала в своей жизни. Это осталось чистым воспоминанием, не похожим на жизнь, которую ведут люди ее круга, разговаривающими компаниями.
Она чувствовала, что Георгий всегда жил в чудесном, здоровом мире.
Она помянула о Гаграх, как бы приоткрывая ему что-то свое, и от этого Раменов стал ей еще милей и ближе в этот мглистый, странно таинственный день, похожий на лунную ночь среди огромной реки на льду.
— Мы живем в Москве в спорах. Как хорошо, что вы их не знаете. Это дает вам возможность трудиться независимо и независимо судить о нас, без ревности и пристрастий.
— Да, это верно. Но у меня тут другая опасность.
— Да, да. Я понимаю, — поспешно и сочувственно сказала Гагарова, как бы умоляя его не говорить дальше, не рассказывать, не бередить больных мест, как она сама их сейчас не трогает. И так хорошо в этот день, на природе…
А что это за больные места? Что она могла бы сказать? Многое. Например, что… Она обязана была бы это сказать и еще кое-что скажет, наверно.
«Вы в очень обособленном положении. И я удивляюсь, как перед вами не ставятся задачи, те же, что перед всеми».
«Какие?» — ответит он. Она знала обычно возможные ответы своих собеседников, — вероятно, могла бы играть в шахматы, рассчитывая ходы других.
«Ваше творчество несколько сентиментально и… может показаться аполитичным. Хотя мне нравится».
«Как аполитично? Ведь это стройка нового мира?» — ответит он.
«Да. И ваши современники из нового города поданы совершенно не в той манере, в какой принято сейчас писать». «Лес, цветы, земля и горы — это, право, еще не наше понимание родины. Нужны акценты. Бьющие в глаза! Устремленность! От таланта мы вправе требовать. Талант — это оружие!» Так сказала бы Лосева.
«Пошло — не делать того, что делают все, даже если это плохо или не очень хорошо. Даже если это безвкусно, но принято в Москве. Какой бы вам привести пример? Ведь даже про элегантные манеры или про учтивость говорят: это старомодно! Хотя сами по себе такие манеры милы, но вышли из употребления в обществе. От них отдает чем-то далеким. Они утомительны, нельзя быть учтивым при современном городском транспорте. Энергия теперь расходуется экономней.
Не исключено, что когда-нибудь будет считаться старомодным и поэтому очень неприличным писать хорошо, сочно, ясно? Повторяю, не делать того, что делают все, — это уже провинциализм. Даже если в столице царит безвкусица — это обязывает». Он понял бы, что я хочу сказать? Да, он очень мил. Я думаю, понимает шутки.
«У меня есть картины о начале стройки, — ответит он. — Это тоже важное событие в жизни страны. И они достаточно безвкусны и традиционны, — чем же я хуже москвичей?»
Лед обдут ветром и растрескался на огромные, почти квадратные плиты. Одни белы, — Георгий сказал, что вода проступала в трещины и